Автор Эзра Ховкин

   ЧЕЛОВЕК РАЗБИТЫЙ, ЦЕЛЬНЫЙ…

   Сказано в книге “Зоар”, что Всевышний пользуется “разбитыми сосудами”. Человек разбитый и отторгнутый немного весит в собственных глазах. Именно поэтому он становится сосудом, пригодным для раскрытия Б-жественного влияния. А тот, кто считает себя личностью важной, самоценной, не может быть таким сосудом. Всевышний говорит о таком: “Я и он не можем находиться вместе…”

   Если же человек мал в собственных глазах и к тому же изведал вкус душевной горечи и при этом повернулся к Творцу всем сердцем, всем своим существом – таких выбирают…

   БЕЛАЯ НОЧЬ В ЛЕНИНГРАДЕ

   Три раза в неделю с семи до десяти вечера Ребе Йосеф-Ицхак принимал евреев на ехидут. Время, как и пространство, имеет свойство расширяться. Прием людей в тот день растянулся почти до полуночи. В своих записках Ребе вспоминает:

   “Усталый, еле стоя на ногах, я готовился к позднему ужину в кругу семьи. Было несколько минут за полночь, когда неожиданно и резко загремел дверной звонок. Кто-то из домашних пошел открывать дверь. Послышался шум, и в столовую ворвались двое:

   – Мы из ГПУ! – заорал один из них. – Кто здесь Шнеерсон? Тем временем комнату заполнили вооруженные солдаты.

   – Коль скоро вы пришли сюда, – спокойно отвечал я, – стало быть знаете, кто здесь живет. Тем более, я вижу, с вами управдом, а он-то знает своих жильцов. Для чего же, спрашивается, кричать?

   – Я не кричу, – ответил главный, несколько поубавив тон. – Вы, видно, еще с ГПУ не встречались, не знаете наших методов… Покажите свою квартиру. И где тут у вас черный ход – охрану поставить… Вставайте, вы, как владелец квартиры, должны присутствовать при обыске…

   – Это вы правильно сказали, – ответил я. – Откуда мне знать обычаи вашей организации, да я и знать их не хочу! А на будущее учтите: я ГПУ и раньше не боялся и сейчас не боюсь. Квартиру может показать управдом, я вашим обыскам не помощник… Могу я теперь продолжать свой ужин?

   Эти слова, сказанные спокойно, без волнения, произвели нужный эффект. Какое-то время чекисты недоуменно разглядывали меня, и мертвая тишина воцарилась в доме. Потом их главарь, Нахмансон, высокий и в очках, чей отец не раз бывал в Любавичах, опомнился и начал отдавать распоряжения солдатам:

   – Если кто позвонит, впускайте и держите в прихожей… А ты стой здесь и следи за порядком. Захочет кто из комнаты выйти или разговаривать начнет, сразу пресекай. Ну что ж, приступим!.. А вы, коли можете есть, так и ешьте. Мешать не собираемся…

   Обыск начался с комнаты дочерей – Хаи-Муси и Шейны. Мне были хорошо слышны голоса и завязавшийся там спор.

   – В какой-нибудь партии состоите? – спросил Нахмансон.

   – В партии нашего отца, – не задумываясь, ответила Шейна. – Надо бы вам знать, что настоящие еврейские девушки ни в какие партии не вступают. Кто уважает еврейский образ жизни, тот за модой не гоняется!

   – Почему? – спросил Нахмансон.

   – Я не обязана вам отвечать, – ответила Шейна. – Вы ведь пришли сюда не спорить, а копаться в моих вещах… Какими бы мы ни были, мы этого не скрываем! И не думаем о том, нравится вам это или нет…

   – Надо будет, так задумаетесь, – сердито ответил Нахмансон. – Потому что сила солому ломит! У нас в ГПУ и немые говорят, а кто любил помолчать, так те любые тайны рассказывают! Там у нас не секретничают, там и мертвые разговаривают…

   – В том-то и беда, – возразила дочь, – что вы хотите добиться своего кулаком и насилием. Но это стыдно и нелепо – выставлять против тех, кто думает по-другому, кулак и ружье…

   Не скрою, мне было приятно слушать этот спор, дочь говорила умно и хладнокровно. Но вместе с тем пришло и беспокойство: что стоило Нахмансону, так хваставшему стоявшей за его спиной силой, арестовать и Шейну, хотя бы в доказательство того, что его слова не пустая бравада…”

   Обыск в квартире Ребе продолжался полтора часа. Потом Нахмансон составил акт и попросил, чтобы гражданин Шнеерсон подписал его. В акте было всего несколько строк: обыск произведен при полном соблюдении законности, а указанный гражданин Шнеерсон извещен о своем аресте…

   Вот они зачем пришли. Угроза, в тени которой он ходил семь долгих, как миг пролетевших лет, наконец осуществилась. Ребе вынужден расстаться с семьей. Его старшая замужняя дочь Хана кричит чекистам:

   – Оставьте нашего отца в покое, не трогайте его! Можете арестовать, если хотите, меня и сестер, мы с радостью пойдем в тюрьму вместо отца! Он болен и слаб, врач запретил ему выходить на улицу! Неужели вы не люди, и нет у вас сострадания или совести…

   Тут она зарыдала. Ребе попытался пошутить: “Только во сне может привидеться, чтобы слезы и мольбы спасали от ареста..” Но, взглянув на мертвенно-бледные лица жены и дочерей, он начал объяснять им, что мольбы и слезы – для чекистов дело обычное, и они давно уже не обращают внимания на такие мелочи…

   Впрочем, если не брать в расчет солдат, довольно равнодушных к происходившему, пришли его арестовывать два еврея. Кроме Нахмансона в комнате вертится невысокий заикающийся Лулов, из Риги родом, семья его тоже была знакома Ребе. Чекисты видят сейчас высокое горе и не видят страха, который привыкли читать в человеческих глазах. И это против воли поднимает их тоже, прибавляет человечности. Когда Нахмансон и Лулов хотят рыться в собрании рукописей Ребе, он останавливает их возгласом:

   – Чужие руки, тем более такие, как ваши, не смеют касаться этих святых сочинений!

   И они слушаются, хотя эта фраза из трагедии в озверевшей тогдашней России звучит странно. Нахмансон, может посложнее душою, чувствует, что разговор Ребе – трезвый, рассудительный, но совсем из другого мира, из “доисторического”, дореволюционного, затягивает его, навязывает давно отвергнутую логику. Ребе говорит, что его арест вызовет нежелательную общественную реакцию. Чекист в бешенстве кричит:

   – Органы ГПУ за свои действия отвечают! И плевать им на общественное мнение, даже на мировое общественное мнение, которым вы надумали нам грозить. Уж коли отдано распоряжение забрать вас в Шпалерку, значит, ГПУ ничто не остановит! Да как вы смеете вообще обсуждать действия ГПУ? Вы арестованы – и точка!

   Нет, не точка! Нахмансон переоценил степень своей жестокости или, скажем, бывалости. В дверях гостиной появляется мать Ребе, ребецен Стерна-Сара. Ее не хотели будить ни свои, ни чекисты. Но она услышала…

   – Зачем они пришли?! – говорит она дрожащим голосом. – Неужели они крутят руки невинным, тем, кто отдает себя людям, как ты, мой сын?! Нет!.. Я не дам, дорогой, увести тебя! Я пойду вместо тебя!

   Она обращается к Нахмансону:

   – Возьмите лучше меня!.. Не нарушайте покоя моего сына, моего единственного сына, помогающего всем в беде! Неужели и на чистых сердцем поднимается ваша рука?.. О, горе нам, муж мой… Нашего Йосефа-Ицхака забирают, твоего единственного сына, который, рискуя жизнью, творит добро… Твоего единственного, свято хранившего твои наставления… Бандиты, за что вы убиваете честных?! Наши святые предки – ваш свет хотят погасить! Будь что будет, будь что будет, но я не позволю тебя забрать…

   Солдаты флегматично смотрели на невысокую пожилую женщину, которая, воздевая руки, кричит что-то на непонятном языке. Но для Нахмансона идиш был языком его матери… Он совсем перестал быть на минуту чекистом и, повернувшись к Ребе, заговорил быстро и тихо:

   – Прошу вас, успокойте ее, пройдите с ней в ее комнату… Я же не виноват, что она проснулась и расстроилась… Ведь мы даже не заходили к ней и не собирались ее беспокоить!..

   Что-то сдвинулось в душе его, захотелось быть не таким суровым и даже делать добро, хотя бы на словах. Он разрешает Ребе взять с собой талит, тфилин, письменные принадлежности. Он лепечет, что, вполне возможно, Ребе еще сегодня вернется домой. “Вас уже ждет наш начальник, он должен задать вам несколько вопросов, а когда вы на них ответите, он вас сразу и отпустит…

   Это звучит вполне правдоподобно, в то безалаберное время подобные вещи случались. Но Нахмансон проговорился, что Ребе повезут в Шпалерку. Это самая страшная из ленинградских тюрем. Туда не вызывают для простой беседы.

   Над городом стоит белая ночь, все предметы видны отчетливо, как на фотоснимке. Безлюдно и спокойно. Сейчас за Ребе приедет тюремный фургон.

   НОЧНЫЕ ФАСАДЫ

   Прогресс техники и успехи социализма помогли со временем отшлифовать и ускорить механику ареста. Выкатывал из-за угла черный фургон, безликие и страшные люди в штатском совали в глаза нечитаемое удостоверение и вели поникшую фигуру вниз, хлопала дверца, и шофер газовал, а человек исчезал бесследно.

   Пока же, в двадцатые годы, арест проходил нелепо и смешно: процо-кали копыта, скрипнули рессоры тюремного фургона под окнами, и Нахмансон растерянно и сердито воскликнул: “Чего же так долго?” – и послал Лулова наверх, за Ребе.

   У главы ХАБАДа все же нашлась пара минут, чтобы сказать домашним несколько слов, ободряющих и важных. Он вспоминает потом в своих записях:

   “…О многом нужно бы поговорить, а язык не поворачивается, он словно прилип к гортани, и мозг не в состоянии справиться с бурей чувств. Сердце учащенно бьется – волнение велико, слишком велико. Оно не дает сосредоточиться, собраться с мыслями и облечь их в точную словесную форму. Но по милости Б-га мне удалось взять себя в руки и кратко сказать о необходимом для продолжения нашей работы…”

   Ребе предупреждает:

   – Вполне вероятно, что против меня сфабрикованы весьма серьезные обвинения… Но будь что будет! Запомните, на меня не смогут повлиять! Я буду говорить вполне откровенно, что занимаюсь укреплением духа Торы и помогаю этому деньгами. Всю вину возьму на себя. Но если, не дай Б-г, последуют аресты и будут утверждать, что арестовывают на основе моих показаний, знайте – это ложь… Я не удивлюсь, если на основе материалов, связанных с моим арестом, они попытаются нанести удар по всему еврейству России. Кто знает! Уповаю на Б-га и заслуги наших святых предков. Надеюсь, Всевышний освободит меня из рук палачей и защитит, как защищал до сих пор!..

   Ребе просит, чтобы были посланы гонцы на могилы его предков – в Ростов-на-Дону, Любавичи, Нежин и Гадич. Находясь на оэле, надо рассказать о случившемся и просить, чтобы святые души предков стали заступниками у престола Творца. А потом он произносит самое главное. Это завещание, приказ или, точнее, ключ к спасению:

   – Передайте через наших друзей и знакомых во все ешивы и хедеры мою просьбу: то, что случилось, ни в коем случае не должно помешать занятиям! Разумеется, финансовые дела ухудшатся, ведь даже искренние и преданные наши сторонники будут теперь помогать с опаской… Но мой вам наказ – не обращайте внимания на мои долги. Наоборот, где только можете, одалживайте деньги на поддержку нашего дела. Пока Б-г не возвратит меня домой, вам нужно исполнять мою работу, как будто ничего не произошло…

   Едва он успел договорить, как пришел чекист Лулов, чтобы поторопить: тюремный фургон уже пришел. Ребе поцеловал мезузы на дверях и присел перед дорогой по обычаю. В руках у него саквояж, подарок отца, где лежат сейчас тфилин, талит, молитвенник, книга Псалмов и “Тания”. А также белье, полотенце, валерьянка, немного еды. Арестованный поднимается и передает саквояж одному из конвойных. Лулов подскочил и выхватил его.

   – Я сам понесу, – зачастил он на идише. – Хасид остается хасидом. Мой дед носил свертки вашего деда, а я понесу ваши вещи!..

   Что это взбрело ему в голову? То ли захотел поиздеваться, наблюдая, как закатывается звезда цадиков любавичских, имена которых дед произносил с благоговением, а отец уже с сомнением. То ли вправду что-то хасидское в душе кольнуло против воли…

   Тут впервые, пожалуй, Ребе Йосеф-Ицхак дал волю чувствам:

   – Ваш дедушка был настоящий хасид и был достоин помогать моему! Вы же уводите меня вопреки моей воле и хотите нести мои вещи?.. Не бывать этому! Такого удовольствия я вам не доставлю, именно потому, что хасиды остаются хасидами!

   Ребе отобрал у Лулова саквояж и еще раз поцеловал мезузы, таящие Имя Б-га Всемогущего.

   Окруженный солдатами (родные, глотая слезы, спускались следом), он вышел в холодный, звенящий эхом петербургский двор. Там стоял Нахмансон с нелепой тяжелой винтовкой. Он объявил:

   – Здесь вам придется расстаться с родней. На улицу выходить запрещаю. Можете целоваться сейчас, в соответствии с обычаями и церемониями, принятыми среди высокопоставленных лиц…

   Очкастый парень с ружьем не понимал, что благородство деньгами или властью не покупается и силой его тоже не отобрать. А ему именно хотелось отобрать, доказав себе и всему свету, что все люди одинаковые, волнуются и гнутся, как трава.

   Он все же уступил, Нахмансон. Ребе простился с родными у тюремного фургона:

   – Будьте здоровы и крепитесь. Да поможет нам Б-г встретиться вскоре в добром здравии…

   Часы в витрине магазина показывали двадцать минут третьего. Фасады домов посеребрил полярный свет. В карете уже был один арестант – человек лет сорока, хорошо одетый и похожий на иностранца. Глаза его выражали непередаваемое смятение. Ребе уселся, напротив расположился Лулов. Нахмансон с винтовкой забрался на козлы к извозчику. Фургон тронулся.

   Ребе увидел в окно стоявшую на углу одинокую фигуру. Это был его хасид, реб Элияу-Хаим Альтгойз. Он был похож на невменяемого, который вот-вот закричит… Еще поворот – и снова фигура на углу. Это сын Альтгойза – Пинхас. Опущенные плечи и лицо, белое как мел. Он пытается заглянуть в окно фургона.

   Евреи забирают его, евреи провожают… Разговор Ребе со своим народом, такой нелегкий, нестерпимый порой, продолжается. Ночь длинна.

(продолжение следует)