«Дядюшкин сон» в Забайкалье

 

Ночь в майском Будапеште вполне могла оказаться последним романтическим приключением в моей жизни.

 

…Начало восемьдесят первого, Забайкальский ордена Ленина военный округ. Я служу уже несколько месяцев и в эти несколько месяцев мало сплю, плохо ем и много работаю не по специальности. В живых меня можно числить лишь условно.

 

И вот однажды возвращаюсь из наряда в казарму — и слышу за спиной знакомый женский голос. Оборачиваюсь: сержанты и «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным голосом.

 

Только через несколько секунд я понимаю, что красавица в телевизоре — это Лена Майорова.

 

— Ой! — сказал я. — Ленка!

 

«Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от телевизора. Майорова и Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я последние полгода провел в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее голос был сигналом, дошедшим сквозь космическую толщу, из родной полузабытой цивилизации…

 

— Обурел, солдат? — поинтересовался кто-то из старослужащих. — Какая Ленка?

 

— Майорова, — ткнув пальцем в сторону телевизора, объяснил я. Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из кислородной маски.

 

«Деды» посмотрели в экран. «Я прошу вас, князь!» — низким, прекрасным голосом сказала высокая красивая женщина в белом платье с открытыми плечами…

 

— Ты что, ее знаешь? — спросил наконец один из старослужащих.

 

— Да, — ответил я. — Учились вместе.

 

«Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране — и на меня.

 

— Брешешь, — сопоставив увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».

 

— Честное слово! — поклялся я.

 

— Как ее фамилия? — прищурился «дед».

 

— Майорова, — сказал я.

 

— Майорова? — уточнил «дед». —Да.

 

— Свободен, солдат, — сказал «дед». — Ушел от телевизора!

 

Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» — не выполнить такой приказ психологически невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел. А за несовпадение реальности с командирским воображением карается обычно реальность.

 

И я ушел от телевизора и, спрятавшись за колонну, в тоске слушал родной голос… Первая часть телеспектакля закончилась, по экрану поплыли титры: «Зина — Елена Майорова»…

 

— Солдат! — диким голосом крикнул «дед». — Ко мне!

 

Я подбежал и встал столбиком возле табуреток. Старослужащие смотрели на меня с недоверием и, на всякий случай, восторгом.

 

— Ты что, вправду ее знаешь? — спросил наконец самый главный в роте «дед».

 

— Правда, — сказал я. — Учились вместе.

 

— Ты — с ней?

 

— Да, — ответил я. Диалог уходил на четвертый круг. Поверить в этот сюжет они не могли. Впрочем, после полугода армейских радостей я и сам верил во все это не сильно.

 

— Красивая баба, — сказал «дед», буровя меня взглядом.

 

— Очень, — подтвердил я. «Деды» продолжали испытующе рассматривать меня. Прошло еще полминуты, прежде чем злой чечен Ваха Курбанов озвучил вопрос, все это время, видимо, одолевавший старослужащих:

 

— Ты с ней… был?

 

— Нет, — честно признался я.

 

Тяжелый выдох разочарования прокатился по казарме, и дембельский состав тут же потерял ко мне всякий интерес. С таким идиотом, как я, разговаривать было не о чем.

 

— Иди, солдат! — раздраженно кинул самый главный «дед». — Иди, служи.

 

Курсант Керимов

 

Служба в Советской армии могла завершить мою жизнь самым немудреным образом: безо всякого Афгана мерли и гибли мы в Забайкальском военном округе довольно регулярно. Но рулетка остановилась не на мне, и я вернулся домой, переполненный впечатлениями от этой марсианской командировки. О возвращении чуть позже, а пока — о курсанте Керимове.

 

Начну, однако, с затакта…

 

Армия — вообще местечко не для эстетов, а в моем случае перепад был просто чудовищный. Достроевое мое представление о советском народе основывалось на лицах в родительских застольях и табаковской студии.

 

А добрый Олег Павлович, балуя нас, как балуют только первых детей, кого только в наш подвал не приводил: бывал в студии первый мхатовский завлит Павел Александрович Марков (Миша Панин, молодой человек с траурными глазами из «Театрального романа»!), Катаев пробовал на нас «алмазный свой венец» — устный вариант этой повести я помню отлично; приходили Ким и Окуджава, Высоцкий пел два часа персонально нам, первокурсникам; пел главные свои песни и, что называется, на разрыв аорты — по-другому не умел. Жилы на шее вздувались и натягивались хрипом-голосом, лицо становилось красным — помню, что было немного тревожно и даже страшновато за него. Но понимания уникальности — и размеров этой уникальности! — кажется, не было: ну, Высоцкий… Мы тут сами гении!

 

Даже немного обиделись, когда, пропев два часа напролет, Владимир Семенович отказался выполнить новую череду «заказов» на свои песни: простите, ребятки, у меня вечером спектакль, голоса не будет совсем…

 

Володин во дворе нашей студии… Товстоногов и Ефремов — в зрительном зале… Аркадий Райкин, принимающий по Костиной протекции в своем доме…

 

Все это я вспоминаю здесь для того, чтобы вы поняли контрастную силу моих впечатлений от курсанта Керимова, с которым судьба свела меня за одним столом — чуть ли не вплотную после Аркадия Исааковича, зимой восьмидесятого года.

 

Стол этот стоял в столовой образцового мотострелкового полка, входившего в состав образцовой мотострелковой дивизии, — в образцовом ЗабВО имени Ленина, под Читой. В дивизии этой, по молодости лет, служил Брежнев, и мы были обречены на образцовость до скончания его дней.

 

Впрочем, там было уже недалеко.

 

Но зимой восьмидесятого я сидел за столом, где обедали девять моих товарищей по учебному взводу во главе с курсантом Керимовым…

 

Следует все же объяснить мое появление за этим столом. Во-первых, в Институте культуры не было военной кафедры, а во-вторых, мой отец скорей бы умер, чем попытался дать «на лапу» военкому.

 

Эти два обстоятельства частично объясняют Забайкалье; остается объяснить курсанта Керимова на лавке напротив. Тут все еще проще: взводы набирались по росту, и мне, разумеется, досталось служить в четвертом, узбеко-азербайджанском, взводе, в третьем отделении.

 

Единственным русским в этом отделении был я.

 

И вот мы сидим за столом, десять человек лысых дураков, и едим. То есть едят девять, а я на них смотрю. Теоретически, по уставу, еды должно было хватать всем. В реальности — уже на подступах к узкой двери полковой столовки начинались бои рота на роту. Пробившиеся первыми татаромонгольской лавой рассыпались по проходам, сметая с чужих столов еду и ложки. Добежавшие до лавок тут же начинали дележ.

 

К моменту, когда на лавку садился последний (а это был я), в чане и мисках не оставалось почти ничего. Умения дать человеку в рыло Бог мне не дал, и в борьбе за существование я довольно скорыми темпами направлялся в сторону, противоположную естественному отбору.

 

В день, о котором я вспоминаю сейчас, в чане и мисках не осталось совсем ничего — девятеро боевых товарищей, между тем, уминали свои порции (заодно с моею) с неослабевающим аппетитом. Это зрелище было столь завершенным этически, что мне даже расхотелось есть. Я стал по очереди рассматривать боевых товарищей — в ожидании момента, когда кто-то заметит мой взгляд, а потом мою пустую миску.

 

Я полагал, что вслед за этим у человека должен встать кусок в горле.

 

Потом вертеть головой надоело, и я начал гипнотизировать сидевшего напротив. Напротив как раз и сидел курсант Керимов.

 

Заметив мой взгляд, он, как я и полагал, перевел глаза на мою миску; на этом мое знание человеческой природы завершилось. Керимов вцепился в свое хлебово и на всякий случай укрыл его локтями. А когда убедился, что вступать в схватку за калории я не собираюсь, расслабился, улыбнулся и доброжелательно и негромко сказал:

 

— Пшек.

 

Чем навсегда закрыл для меня тему армейского братства.