Начальственный окоп

 

Однажды к нам, молодым литераторам, ненадолго зашел большой лит. начальник, Феликс Кузнецов. Типа перестройка…

 

Творческая молодежь, боясь спугнуть свое счастье, осторожно покатила бочку на существующий порядок вещей. На невозможность пробиться к читателю, на рабскую зависимость литературы от номенклатуры…

 

Кузнецов с полчаса брезгливо терпел эти ламентации, а потом сказал:

 

— Я слушаю вас и вот о чем думаю… Сегодня — годовщина битвы под Москвой. Сорок пять лет назад мы с поэтом Сергеем Викуловым, с винтовками-трехлинейками в руках, лежали в окопах, защищая столицу… Мы защищали Родину, защищали вас. А вы — все только о себе да о себе… Подумайте о Родине! И ушел.

 

Много раз с тех пор я наблюдал (на себе в том числе), как парализует державное хамство. Встанет эдакий номенклатурный кадавр, заговорит голосом Родины, начнет хлестать тебя по щекам от имени ветеранов войны, и ты, внук погибшего на той войне, будешь сидеть, отводя глаза и глотая слова…

 

Ни с какой трехлинейкой ни в каких окопах Кузнецов, разумеется, отродясь не лежал. В сорок первом ему было десять лет.

 

Возрастная категория

 

А еще из того собрания мне запомнилась реплика Вячеслава Пьецуха.

 

— Мне сорок два года, — сказал он, — я уже с тревогой смотрю в сторону кладбища, а все молодой писатель…

 

Внедрение в литературу

 

В конце восьмидесятых в пансионате «Березки» происходило Совещание (именно так — с прописной буквы) молодых советских писателей. Я там был, мед-пиво пил. По результатам Совещания должны были раздавать цацки: рекомендации в Союз, письма в издательства, дававшие право на прохождение рукописи при жизни автора… Приглашенные в «Березки» автоматически становились будущим советской литературы.

 

Но особо одаренным было невтерпеж.

 

Вечером третьего дня не сильно молодой писатель по фамилии, ну, скажем, Сеструхин, начал агитацию среди товарищей. Целью операции было скорейшее внедрение в литературу.

 

— Идти на полставки, — инструктировал Сеструхин, — садиться в редакции, брать отделы…

 

— Зачем? — спросил кто-то. В сумерках голоса звучали вполне конспиративно.

 

— Печататься, — лаконично отвечал Сеструхин. — Пора вытеснять сорокалетних!

 

Стоял летний вечер. Стрекотали кузнечики, плыла луна. Молодые писатели, скучковавшись вокруг лидера поколения, мысленно прикидывали свои возможности по вытеснению сорокалетних.

 

— Иначе не пробиться, — говорил Сеструхин.

 

Он был похож на уцененного Пестеля. Революционный пафос его речей оборачивался скучной правотой короеда. Чтобы преодолеть цензуру, предлагалось стать ее частью.

 

Здравая сеструхинская идея была пошловатой (как большинство здравых идей), и все-таки — за нескрываемой личной обидой виделись забитые рукописями столы, грезились невидимые миру слезы, вечные истины, ждущие своего часа под спудом безвременья, практически из-под глыб…

 

— Миша, — спросил я, — а много ли у тебя написано? Сеструхин пошевелил губами, глядя в закатное небо, что-то перемножил в уме и ответил:

 

— Тыщ на двадцать!