Автор Анатолий Найман 

День нашей горькой памяти – День Катастрофы

 

Насчет политики — и насчет человечности.

 

До 1959 года, то есть в течение 14 лет после окончания второй мировой войны, в Израиле отмечать День памяти Катастрофы не было обязательным. В жизнь общества он вошел только в 1960-е годы, и впечатление было такое, что немножко из-под палки. День назывался памяти «Катастрофы и восстаний в гетто», «Катастрофы и героизма», «жертв и героев». Отношение к погибшим в Холокост и у власти, и у народа было, понятно, сочувственное, но, главным образом, неодобрительное. Создателям нового государства нужны были евреи деятельные, а не покорные обстоятельствам. Само слово «евреи» несло отчасти негативный оттенок, как противостоящее слову «израильтяне», нации храбрых, крепких, самоотверженных, каждую минуту готовых к борьбе тружеников-воинов.

 

Масада была символом этой нации. Скальная крепость над Мертвым морем, в I веке выдерживавшая осаду римлян еще три года после разрушения Храма, в конце концов захваченная ими, но так и не сдавшаяся. Полегли все до единого ее защитники, 960 человек, так что победители и победой-то не могли это назвать. Еще в догосударственный период поэт из поселенцев сложил об этом событии поэму, строчка из которой «Масада больше не падет!» стала основой популярной песни и национальным девизом.

 

Сейчас это место паломничества, почти неизбежного, школьников, солдат — и разнообразных туристов. Меня туда, например, возили как члена писательской делегации из России. Ландшафт, стены, узкие проходы, множество мелких деталей производили сильное впечатление. Но неожиданно острое воспоминание оставил вдруг замеченный далеко внизу «каменный заяц». «Каменистая скала прибежище зайцам» из 103-го псалма. Прыгал там, как при царе Давиде до Масады, как во время ее сопротивления, как две тысячи лет после. Прыгал, не участвуя ни в возведении этой истории в символ и лозунг, ни в пропаганде сионизма, ни в воспитании национального духа. Вернее, участвуя в чем-то большем, в созерцании творения «ангелов духами и слуг пламенем огненным», в результате чего враги, те, что «сосчитали все кости мои», в итоге «изнемогли и пали».

 

Это приходило в голову не из отвлеченно выработанных убеждений, а потому, что была у нашей экскурсии сторона, которая тем больше действовала на сознание, чем глуше звучала. Пафос истории, если слушать гида, заключался в том, что стояли насмерть, себя не щадили, все погибли. Между тем, героизм масадцев превосходил такую версию изложения их подвига. А именно: прежде чем погибнуть мужчины убили своих жен и своих детей, а потом сами бросились на собственные мечи. Если угодно, это был малый холокост, сознательно выбранный. Но такой разворот не удовлетворял новых израильтян. Самоубийство учило самоотверженности слабее, чем смерть в бою с много превосходящими силой врагами. Не говоря о том, что его еще надо было подвести под категорию акта мученичества.

 

И вот, событие, не вмещающееся в какое-либо толкование человеческого разума, радикально переменившее представление о человеческой натуре, в самой значительной степени определившее лицо века, было по крайней мере на полтора десятилетия отодвинуто на задний план. Причем в стране, граждане которой были поголовно родственниками испепеленных в прямом смысле слова людей. Причем людей, составлявших половину их же народа. Мемориал Яд ва-Шем, правда, был заложен и строился, но мемориалами еврейской истории можно застроить всю территорию государства от края до края.

 

Предположим, такая политика служила высшей цели. Сохранению оставшейся части нации. Обеспечению выживания тех, чьи потомки должны встретить Мошиаха. Государственной безопасности, наконец. Достаточно начитавшись и наслушавшись о государственных мужах и женах, проводивших эту линию, я в это не верю. Я вообще не верю в то, что кто-то, если только это не святой, может знать за других, что им на пользу и что во вред. И распоряжаться их поступками и их мыслями. Я согласен, что когда идет реальный бой и командир отдает другим приказ, его надо выполнять. Но никаких метафор. Никаких внушений, что бой идет всегда и всегда надо приказывать и всегда подчиняться. При всем моем почтении и симпатии к Бен-Гуриону и Голде Меир, я допускаю, что они могли делать ошибки. И делали — распространяя последствия своих ошибок на множество людей, которые были достойны распоряжаться своей судьбой сами, без поучений на примере откорректированной Масады. А единственные люди, про которых нельзя сказать, что у них были ошибки, это шесть миллионов испепеленных. То, что с ними случилось, стерло факты их биографий, оставив только величие. Местечковые Яшки и Белки были индивидуумами, возможно, мелкими и неодаренными, но Катастрофа, которой они оказались частицами, втянув в свою немыслимую огромность, сделала их великими. И если бы этому, а не чему-то, что странно перекликается и переплетается с советской методикой, посвятило свои усилия государственное воспитание нации, то вполне возможно, и дух ее был бы иной, и она сама была бы иная. Никто не знает, лучше или хуже, но другого удельного веса, другой человечности, очищенности от идеологии, другой подлинности.

 

С годами Холокост занял в жизни страны то место, которое отведено ему Провидением — и историей. Во-первых, израильтяне, как поколение переселенцев, так и их детей, родившихся на собственной земле, свободных и не оглядывающихся на муки и боль рассеяния, словно бы наткнулись на неоспоримость того, что войны бывают не только Шестидневные. Что бывает война Судного дня и еще более жестокие, ставящие народ под угрозу очередного истребления. Во-вторых, огромная репатриация 1970–80-х годов привезла с собой память истребления, затмевающую все воспитательные, политические, государственные выкладки. Ехали исключительно люди, для которых лица конкретных папы, мамы, брата, жены, детишек не только не блекли со временем, но становились только резче сфокусированными, ярче освещенными. Реальными. Живыми. Когда я первый раз подлетал к тель-авивскому аэродрому, я поймал себя на необъяснимой уверенности, что мои — здесь. Расстрелянные 6 декабря 1941 года в Румбуле — здесь. Что я лечу с ними встретиться. Что я их встречу.