В.Бронштейн

Заведующий сырьевой площадкой Херсонского консервного комбината (в прошлом – консервного завода им. Сталина) Мэ́йер Григорьевич Орлов, в просторечье – Майо́р Григорьевич, был на гигантском предприятии личностью заметной. Толстый старик с огромным животом сидел безвылазно в диспетчерской будке с большими окнами, возвышающейся над безграничной асфальтированной площадкой с беспрерывно бегущим конвейером, где разгружались одновременно десятки автомобилей и барж, доставлявших на переработку сырье со всей области.

Осенью комбинат был буквально завален помидорами. Они были везде: у конвейера и на подъездных путях; тихо плескались в зеленовато-мутных волнах грузового водного ковша – небольшой акватории с выходом в Днепр, куда причаливали баржи под разгрузку; покрывали пушистым кровавым ковром огромную территорию, размером с небольшой западно-европейский городок. Осенью здесь повсюду доминировал красный цвет.

За сутки на комбинате перерабатывались тысячи тонн сырья, выпускался миллион условных банок готовой продукции. Так что, добрых полтора месяца тут правил только один бог и царь – сеньор Помидор!

Прекрасная дешевая томат-паста, вкуснейшие соленья и моченья расходились отсюда по всему бывшему Советскому Союзу. А каким успехом на кубинских авиалиниях – помнится ли еще кому-нибудь наша тогдашняя пылкая дружба с этой далекой латиноамериканской страной? – пользовались плоские жестяные коробочки с солеными двухсантиметровыми корнишончиками, быстро отбивавшими тошноту в небе у счастливых избранников – пассажиров Аэрофлота! Между прочим, сами работники комбината не имели тогда и малейшей возможности полакомиться подобным деликатесом…

В общем, хорошее было время, и всем казалось, что такое положение вещей будет всегда, до самого скончания времен – ведь вкусные консервы любят все!

       …Сегодня, когда я пишу эти строки, нашего славного комбината уже нет. Акционирован, приватизирован, разграблен, – сдан на металлолом! Да что там комбинат – исчез с лица земли огромный Советский Союз! Насмерть повержен мелкими удельными князьками, да вчистую разграблен. От былых красавцев отечественной индустрии остались  лишь голые стены, да и то не повсюду. Четверть века – большой срок.

***

Майор Григорьевич проработал на комбинате десятки лет. Ежедневно, с утра и до вечера, световой день. По выходным, как правило, находился там же: в период сезона уборки овощей предприятия сельхозпереработки действуют в режиме  нон-стоп, безостановочно.

Ко времени нашего знакомства ему было под семьдесят. Разумеется, член партии. Жену свою, суетливую худенькую старушку, уже не припомню имени-отчества, трудившуюся билетершой в местной филармонии, он за глаза называл ласково: моя проституточка… Не думаю, чтобы она ему изменяла; правда, по роду службы ей приходилось общаться  с богемной публикой, ну и что с того? Во всяком случае, подлинная причина столь изысканного  обращения теперь уже останется тайной, ушедшей в небытие вместе с ними.

Жили Орловы дружно. Переписывались и очень гордились единственным сыном, который работал врачом в Кремлевской больнице. Во время войны их мальчик был летчиком-штурмовиком, совершил более ста пятидесяти боевых вылетов, ни разу не был ранен, награжден многими орденами. Летал под Богом…

Майор Григорьевич говорил, что его сын, бывший командир крылатой  боевой машины, «летающей смерти», как называли немцы штурмовик Ил-2, дал с тремя другими членами экипажа, боевыми побратимами, клятву: если повезет в войне уцелеть – никогда впредь не искушать судьбу небом… Не летать ни под каким предлогом. Никуда и ниоткуда. Ни за штурвалом, ни пассажирами. 

Клятву свою он сдержал, во всяком случае, в гости к отцу сын приезжал только поездом. Это ж надо было – так возненавидеть опасное военное небо, что страх перед ним остался и в мирное безмятежное время!

Этот момент, кажется, разрушает привычные литературные стереотипы, описания мук летчиков, отлученных безжалостной судьбой от полетов: «Дайте мне, люди добрые, небо! Нет мне без него жизни! На земле – пропадаю…»

Как-то случайно я побывал у стареньких Орловых дома. Меня послала к ним мама отнести что-то. Долго стучал в массивную дверь на втором этаже в каком-то скворечнике, пока мне отворили. В большой комнате стоял дым столбом: несколько пожилых людей, мужчины и женщины, сгрудились над обеденным столом, оживленно проверяя облигации государственного займа. Низко висящая лампа в роскошном шелковом абажуре ярко освещала пятачок с газетой, лежащей на животе хозяина. Ему громко называли номера ценных бумаг, изредка он после торжественной паузы веско произносил:       – Погашена… – Выигрыш – такой-то…

          Повсюду на столе высились мятые кучки облигаций. Лица собравшихся блестели от пота. В комнате царил нездоровый ажиотаж.

Затем роли переменились. На меня никто не обращал внимания. Майор Григорьевич теперь громко называл серию и номер, кто-то другой повторял цифры, еще один – проверял. В воздухе витало ожидание и явственно пахло деньгами.

     Я сделал то, зачем меня послали, успев мельком рассмотреть красивую удобную мебель, в ползвука работающую  радиолу, с зеленым пульсирующим глазком точной настройки, и две огромные, украшенные блестящими металлическими шарами кровати со множеством разнокалиберных пуховых подушек.

Так и осталась в моей памяти навсегда эта атмосфера чуждого для меня затхлого жилища, да потные лица с жадно горящими глазами. И все это, увиденное впопыхах, как-то плохо укладывалось с тем, что я слышал не раз о Майоре Григорьевиче дома. Оглядываясь теперь назад, я все лучше понимаю, что моя любимая мамочка никогда не умела разбираться в людях. И, справедливости ради, замечу: качество это, очевидно, передалось мне по наследству.

Окончание следует.