Автор Марк Кабаков 

Коктебель. Кажется, 1980 год. «Осиное гнездо». Полагаю, что так или почти так звался этот курортный поселок в КГБ. И действительно, количество диссидентов на квадратный метр пляжа превышало здесь все мыслимые нормы. А уж о Карадаге, вулканическом горном массиве, который нависал над голубым заливом, и говорить было нечего. Светляками в ночи горели в скалах костры. И вокруг каждого бородатые парни, девицы в шортах — и обязательно песни Галича, Булата… Сплошное диссидентство!

КОМОВСКИЙ А.Г. «КОКТЕБЕЛЬ. ВИД С СЮРЮК-КАЯ», 1960-Е ГГ

В Доме творчества писателей вольнодумцев поменее. Как-никак инженеры человеческих душ, и сердца их, как уверяет Шолохов, принадлежат Коммунистической партии. И тем не менее…

 

В моем коттедже — так именуют в Доме творчества домики, в них живут совписы второго сорта (первого — в каменных корпусах), — так вот в моем коттедже сегодня гости: широко известный в узких кругах философ и публицист Григорий Померанц и переводчик с арабского Исаак Фельштинский. Два фронтовика, два послевоенных зека. Срок они мотали в одном лагере, и разговор об этом. Как ни удивительно, очень веселый. До того веселый, что я на всякий случай закрываю окна. Критиков в штатском среди собратьев более чем достаточно…

 

Гости вспоминают, как в 1949 году в лагерь был доставлен полковник КГБ. Угодил он туда… за патриотизм. В Москве умер Димитров, болгарский вождь, и полковника отрядили сопровождать гроб на родину. После того как вождя поместили в мавзолей, были устроены поминки. Полковник, естественно, принял на грудь, а приняв, заявил: «Ну что это за поминки? Вот когда товарищ Сталин помрет…» Патриотизм полковника оценили в 10 лет.

 

Мне сдается, что тогдашний Коктебель обслуживало целое подразделение КГБ с добровольными стукачами в придачу. Бывшая солистка Большого Изаргина (она постоянно живет в поселке) жалуется мне, хорошо поставленное контральто дрожит от волнения: «Вы только подумайте, они написали, что по ночам я слушаю «Голос Америки»… на еврейском. Они что, знают иврит?»

 

И все-таки в моей душе, не только в памяти, главные крымские годы те, когда я приезжал в Крым не отдыхать — когда я жил здесь.

 

В 1962 году меня перевели с Балтики на Черноморский флот. Служить довелось в Феодосии.

 

Город сложен из белых плит.

 

На фундамент пошли фасады,

 

От Черемушек до Эллады

 

Каждой улицы колорит, 

 

— написал я под первым впечатлением от увиденного. Оторопь брала: город сохранил свое имя, а ведь ему двадцать шесть веков от роду!

 

У меня к тому времени уже были изданы две книги стихов, готовилась третья. Я поведал об одной родственнице моей жены Елизавете Лазаревне Сапожниковой. Разговор происходил в ее комнате, узкой, как пенал, к тому же часть ее занимала крохотная кухня. 

 

Тетя Лиза, тучная еврейка, с очень яркими, слегка навыкате глазами, иронично посмотрела на меня: «Ты хочешь сказать, что ты писатель?» — «Да», — ответил я не очень уверенно. «Я тоже знала одного писателя». — «Кого?» — не удержался я. «Грина. Ты о таком слышал?»

 

Слышал ли я о Грине?! Да я еще в юности зачитывался его книгами, я мечтал хоть немного походить на отважного Грея!

 

Оказалось, тетя Лиза целых четыре года была соседкой Грина в коммунальной квартире на Галерейной, напротив Почтамта!

 

Она в свое время окончила в Феодосии гимназию, поэтому относилась к писателю с должным пиететом. И произведения его, разумеется, знала.

 

Другое дело ее муж, Михаил Евсеевич, дядя Миша… В пору нашего знакомства он уже был в возрасте и подрабатывал тем, что ремонтировал крыши. А до этого дядя Миша лет тридцать работал в порту биндюжником и к моим расспросам о Грине относился крайне отрицательно. «Ну что тебя интересует этот хам? Ты сам посуди: пришли ко мне коллеги, открыли мы бочку вина, культурно сидим. А этот нахал стучит в стенку: «Вы мне мешаете работать!» Разве так воспитанные люди поступают?»

 

Он говорил с южным прононсом: коллэги. А я слушал и думал: «Бедный Грин».

 

Тетя Лиза рассказывала о своих соседях много и охотно: «Они были удивительной парой. Он чопорный, застегнутый на все пуговицы, она улыбающаяся, в белом, на голове модная шляпка.

 

Наступил день рождения Нины, а дома у них ни копейки. Грин пошел в греческую кофейню, продал там драповое пальто, с которым никогда не расставался, купил корзину белых роз и на извозчике привез ей».

 

А через какое-то время я застал у нее совершенно седую невысокую женщину с каким-то пронзительным взглядом. Во всем ее облике угадывалась былая красота. Мое появление прервало какой-то важный разговор, поэтому я извинился и ушел. И уже на улице сообразил: «Да ведь это же Нина Николаевна Грин!»

Александр Грин с женой Ниной. Старый Крым. 1926 год.

А две недели спустя я воспользовался тем, что задул свирепый норд-ост, все выходы в море отменили, отпросился у начальства и поехал в Старый Крым. Сначала на кладбище, на могилу (над нею росла алыча, вся увешанная пионерскими галстуками), а потом в Домик Грина, известный всей читающей России.

 

Я нисколько не преувеличиваю. Хрущевская оттепель была неотделима от алых парусов. Гитары пели о Лиссе и Зурбагане, самая популярная в СССР «Комсомолка» имела полосу, которая так и называлась «Алые паруса», молодежные клубы под таким названием росли как грибы…

 

На улице, поросшей мальвами и лопухами, у пригнувшегося к земле белого домика с мраморной мемориальной доской во всю стену, сидела на лавочке Нина Николаевна. Она отдыхала.

 

Возле штакетника, отделяющего дом от улицы, уже толпился народ; ей предстояло снова показывать, объяснять. Она была одною в трех лицах: директор, экскурсовод, смотритель.

 

Чтобы купить этот дом в 1932 году, ей пришлось продать подарок мужа — золотые часики. И это было первое собственное жилье писателя за всю его нелегкую жизнь. Вот только жить ему довелось в нем считанные недели: рак уже грыз его легкие… 

 

С той памятной встречи я неоднократно встречался с Ниной Николаевной. Встречался вопреки гадостям, которые слышал о ней от феодосийцев…

 

О жителях Старого Крыма и говорить не приходится. В большинстве пенсионеры, приехавшие сюда после войны, они и слыхом не слыхивали о Грине. И Нина Николаевна была для них не женщиной, которой посвящено одно из самых пленительных произведений русской литературы — феерия «Алые паруса», а предательницей, которая работала на немцев и получила за это 10 лет…

 

Никакою предательницей она не была. Я знал это еще задолго до того, как ее официально реабилитировали. В 1998 году, почти сорок лет спустя…

 

После смерти мужа она осталась жить в Старом Крыму, а в 1941 году эвакуироваться не смогла — на руках тяжелобольная мать. Оккупация длилась три года, надо было как-то кормиться — она пошла работать машинисткой в управу. И в этом заключалось все ее «сотрудничество». А то, что она помогала как могла землякам, что спасала от гибели партизан — этого никто и не вспомнил. Собственно говоря, и вспомнить было некому. Коренное население — болгары, татары, армяне — было выслано. Поголовно.

 

Когда в 1956 году Нина Николаевна вернулась в Крым, в Домике был курятник секретаря райкома партии. Она сделала все возможное и невозможное, чтобы вернуть Домик истории и Грину, отказывая себе во всем, выкупала то, что уцелело.

 

И потянулась в дом нескончаемая череда посетителей. Власти были непреклонны — музей Грина в Старом Крыму возможен при одном условии: если в нем не будет Нины Грин. Она отказалась.

 

Так образовался единственный в своем роде музей. Посетителей в числе прочего интересовало: а на что живет вдова писателя? И слышали — на 23 рубля. И это в то время, когда книги Грина издавались миллионными тиражами!

 

Я сроду не читывал более антисоветской книги, чем «Книга отзывов» в Домике Грина. Прознав о двадцати трех рублях, пишущие в выражениях уже не стеснялись!

 

Ей отомстили посмертно. Когда в 1970 году Нины Николаевны не стало, ее запретили хоронить рядом с мужем. Только в другом конце кладбища.

 

Но в 1971 году, темной осенней ночью, почитатели Грина из Киева во главе с Сашей Верхманом перенесли останки Нины Николаевны в могилу писателя.

 

В КГБ узнали на следующий день. Но даже в этом малопочтенном учреждении не решились перетаскивать гроб взад и вперед. И двадцать лет люди клали цветы на пустую могилу!

 

В 1989 году мне удалось напечатать в «Комсомольской правде» очерк об этой истории, а год спустя, 27 сентября 1990 года, на траурном митинге факт перезахоронения был наконец-то узаконен. Показательно, что среди собравшихся жителей Старого Крыма практически не было. Только литераторы да представители мэрии. 

 

 

 

* * *

 

С другой замечательной женщиной, Марией Степановной Волошиной, меня познакомили давние приятели, экскурсоводы. Как-то в середине зимы выдался удивительно теплый солнечный денек (в Крыму такое бывает). «Махнем в Коктебель?» И мы поехали. Под ногами трещали жестяные листья, шипела пена, остывая на промерзшей гальке.

 

Мария Степановна приняла нас радушно, стала потчевать чаем. Но прежде мы осмотрели библиотеку, поднялись по деревянной лестнице на хоры.

 

Отовсюду — со стен, стеллажей и просто со столов — на нас смотрели сокровища, собранные хозяином Дома поэта. Его портреты кисти знаменитых мастеров, диковинные раковины, античные статуэтки. И никто нас не сопровождал, никто не следил. А ведь Мария Степановна видела нас первый раз!

 

Слушать ее было необыкновенно интересно. Девочкою она пила чай с Чеховым, была знакома с Буниным…

 

В Доме поэта Мария Степановна появилась в 1922 году. Вот что писал тогда Максимилиан Александрович: «У нас очень страшно. Чувство полного умирания. Разверстое кладбище». И немудрено. 14 ноября 1920 года красные заняли Феодосию, каждую ночь на Карантине одичавшие от водки матросы расстреливали недавних врагов.

 

А я стою один меж них,

 

В ревущем пламени и дыме

 

И всеми силами своими

 

Молюсь за тех и за других.

 

Это тоже Максимилиан Волошин того времени. Когда-то Зеев Жаботинский сказал, что мы, евреи, имеем право, как и другие народы, иметь своих мерзавцев. Такими мерзавцами в Крыму были большевистские комиссары Розалия Землячка и Бела Кун. Именно они развязали на полуострове чудовищный террор.

Мария и Максимилиан Волошины

Мария Степановна (она работала медсестрой) была приглашена к захворавшему поэту — да так и осталась у него.

 

В гениальность своего Макса она верила свято. Я имел неосторожность почитать ей стихотворение, где были такие строки:

 

Каким это кажется прошлым,

 

А было на нашем веку,

 

Сейчас лишь филолог дотошный

 

Его откопает строку.

 

Господи, как она возмутилась! «Как вы посмели! Макса знали и знают!» Разумеется, она преувеличивала. Уже тридцать лет Волошина не издавали, стихи ходили в списках. Но разве с ней можно было спорить?

 

У этой невысокой женщины с бесчисленными добрыми морщинами на круглом лице был железный характер. Даже оккупанты, которые, как известно, не церемонились, не посмели ничего тронуть в ее доме. Впрочем, еще до их появления в Коктебеле Мария Степановна сумела все самое ценное закопать. Возможно, поэтому ее в отличие от Нины Николаевны не тронули. Более того, Литфонд выделил ей уборщицу, ежедневно из рабочей столовой ей приносили бесплатные обеды…

 

Летом дом был полон гостей, каждая заезжая знаменитость считала своим долгом нанести визит. Но кончался курортный сезон, и в большом доме, продуваемом всеми ветрами, оставалась одинокая старуха. Вот тогда-то я, капитан 2-го ранга, и приезжал к ней и, случалось, помогал убираться. Называла она меня «Маркушей», чем я, по правде говоря, гордился.

 

Не забуду, как в один из ноябрьских дней она пригласила меня в библиотеку, где, кроме нее, был еще знаток Лермонтова профессор Мануйлов, и сказала буквально следующее: «Здесь читали стихи Гумилев и Цветаева, а теперь вот вы нам с профессором что-нибудь прочтете…» 

 

Вскоре после этого достопамятного события я опять навестил Марию Степановну, и тут меня атаковала вся местная интеллигенция: вы должны принять меры, обратиться в горком партии, в обком!

 

Оказывается, уборщица отказалась наотрез у нее прибирать, одновременно ей отказали в казенных обедах. Я ведь говорил, что характер у «Маруси» был далеко не ангельский…

 

Я решил действовать по-своему. И через несколько жней из Феодосии ушло в редакцию «Литературной газеты» письмо. Цитирую дословно, поскольку автором был я. Вот как оно начиналось: «Мы, моряки Краснознаменного Черноморского флота, с возмущением узнали о фактах недостойного отношения к вдове нашего любимого поэта Максимилиана Волошина. Мы требуем…» Ну и все остальное в таком же роде.

 

Письмо подписали три или четыре капитана 1-го ранга, столько же второго, несколько капитан-лейтенантов. Фокус заключался в том, что ни один из них ни единой строки Волошина не читал, некоторые вообще не знали о его существовании. Но Кабаков свой парень, почему бы не подписать?

 

Письмо произвело впечатление разорвавшейся бомбы. В Москве, очевидно, решили, что завтра Черноморский флот снимется с якорей, выйдет в море и ударит главным калибром по Литфонду. Все было немедленно восстановлено: и харчи, и уборка.

 

Пришел приказ о моем новом назначении. Я купил цветы, коробку конфет. Мария Степановна сразу все поняла. «Почему-то все, кого я знаю, уезжают от меня. Вот теперь и вы…» Больше я ее не видел.

И наконец, третьим титаном, с которым судьбе было угодно свести меня в Крыму в необыкновенные шестидесятые годы, был Григорий Николаевич Петников.

Григорий Петников. Старый Крым. 1960-е гг.

 

Популярный когда-то стихотворец, соратник и друг многих великих, он жил совершеннейшим анахоретом в Старом Крыму и ни в литературной, ни тем более политической жизни полуострова не участвовал.

 

А ведь он был последним Председателем Земного шара, не более и не менее, все остальные давно ушли в мир иной!

 

Поскольку современному читателю его имя ровным счетом ничего не говорит, я вначале хотя бы немного расскажу о нем, а уж потом перейду к истории нашего знакомства.

 

Итак, Григорий Николаевич Петников родился в Харькове в 1894 году и по окончании тамошнего университета стал специалистом по славянским языкам, славистом. Тогда же в печати появились его первые стихи. Их отличали языковые изыски, усложненность формы. Он примкнул к молодым литераторам, которые величали себя Председателями Земного шара. По их убеждению, во главе человечества должны быть поэты, инженеры и фантасты. Возможно, они были и правы…

 

Революция застала Петникова в Москве. В одной из кремлевских палат он спит на каменном полу под одной шинелью с Хлебниковым. Красные мобилизовали его, он попал в водоворот Гражданской войны и вынырнул из него в Петрограде. Там он организовал издательство «Лирень», за короткое время издал более десятка своих книжек, приобрел известность. Но уже в начале тридцатых годов перестал публиковаться и вплотную занялся переводами. Первой книгой, которую самостоятельно прочел мой сын, были украинские народные сказки в переводе Петникова.

 

Полагаю, что переводы и провинция помогли Петникову уцелеть. Слишком громкие его коллеги кончили свою жизнь в подвалах Лубянки…

 

В начале сентября 1957 года мне позвонили с Крымского радио: «Очень просим побывать у Петникова в Старом Крыму». Приближалось пятидесятилетие Октября, и обнаружилось, что первым, кто упомянул Ленина в стихах был… Петников.

 

В сырых кострах простой ночи

 

Сверкает искрой имя: Ленин, 

 

— написал он в октябре 17-го года.

 

«Петников, как назло, гонит взашей всех, кто приезжает его интервьюировать». — «А чем я лучше?» — «Вы капитан 2-го ранга».

 

…Григорий Николаевич охотно отвечал на мои вопросы, потом стал спрашивать сам: о флоте, о кораблях, о том, каких поэтов я в последнее время читал. Тогда зачитывались Рильке. Его я и упомянул. И неожиданно услышал: «Хотите, я вам его почитаю?» Разумеется, я хотел.

 

Петников встал, облокотился о письменный стол. Высокий, с гривой каштановых волос на узком, мужественной лепки лице, он напоминал драматического актера, а когда начал читать — впечатление только усилилось. Это было не чтение — мелодекламация. На немецком языке.

 

«Как вы относитесь к Верлену?» К Верлену я относился нормально. Петников стал декламировать Верлена. На французском.

 

Я на всякий случай поинтересовался, как эти стихи звучат по-русски. И тут Петников удивился: «Вы, офицер флота, — и не знаете ни немецкого, ни французского!»

 

Я понял, что Григорий Николаевич порядком поотстал. От жизни вообще и от флота в частности, но разочаровывать его не стал. Вместо этого пригласил мэтра в Феодосию. Как раз в эту пору у меня гостил тесть, художник и физик Исай Михайлович Зейтман.

 

Откровенно говоря, я не очень-то рассчитывал на его визит. Но однажды, выйдя на лестничную площадку покурить, услышал, как стучит по ступеням тяжелая палка. К нам поднимался Петников.

 

Мы засиделись допоздна; сыновья разинув рты слушали живого писателя, который был знаком с Есениным, дружил с Маяковским, Бурлюком…

 

После этого Петников неоднократно навещал нас, гулял по зеленым феодосийским улицам с Исаем Михайловичем. Им было о чем поговорить, что вспомнить. Поэты «серебряного века» и художники «Мира искусств», биосфера Вернадского и цветомузыка Скрябина — все их интересовало, обо всем они имели свое, незаемное, мнение. Они были из той, почти исчезнувшей жизни, где существовала классическая гимназия, где учили и языкам, и манерам…

 

Петников был абонирован в Библиотеке имени Ленина, в Москве, и ему периодически высылали все, что о нем где-либо или когда-либо писали. А писали о нем в славянских странах: Сербии, Чехии, Польше. И не только. Однажды он принес вырезку из «Русского времени», эмигрантской газеты, выходящей в Нью-Йорке. Там была заметка о литераторах первых лет Советской власти и упоминался Петников, поэт, «который искал «самовитое» слово и умер в 1918 году в Харькове от холеры». Читать такое было несколько диковато…

 

Почему я их до сих пор вспоминаю: Нину Николаевну Грин, Марию Степановну Волошину, Григория Николаевича Петникова? Потому, что они были русскими интеллигентами в самом высоком смысле этого слова. Потому, что они и те, кто стоял за ними, были начисто лишены какой бы то ни было фобии.

 

Когда мутная волна антисемитизма захлестнула Юг России, Максимилиан Волошин читал лекции и стихи в Еврейском обществе. Это было в Феодосии в 1920 году. А какой национальности были герои Александра Грина: Ассоль, капитан Дюк, Гарвей?

 

Они проходят передо мной: красивые люди, с которыми я имел счастье дружить три десятилетия тому назад, — и я рад, что могу рассказать о них.