Непокорившийся, продолжение, 35

Автор Эзра Ховкин

   Бандиты, заливавшие еврейские местечки кровью и несущие на пиках и штыках своих знамена разного цвета, представляются нам, глядящим на них с еврейского берега, массой тупых кентавров. А еврейские комиссары, мелькавшие среди них – безумцами, которые замыслили превратить их в людей, и для этого сами скачут на четырех…

   Бандиты – это просто, и не о них речь. Но наши, евреи, под черным или красным знаменем, тревожат наши нервы, нашу совесть. Кто они?

   Был хороший писатель, погибший при Сталине, Ицхак Бабель. С юности им владело желание оставить мещанскую тишь еврейских семей среднего достатка и проникнуть в глубь народной жизни, которая, согласно странным формулам тех времен, считалась самой подлинной и красивой. Бабель талантливо описывал казаков и биндюжников – насколько близко к правде, не мне судить. Но знакомясь с первобытными страстями “народной души”, Бабель незаметно приводит читателя в потаенную горницу своего страдающего еврейского сердца. И это самое ценное, что есть в его рассказах, самое, по-моему, “глубокое” и “народное”…

   Бабель был коммунистом и верил, что мир новый, светлый можно построить, разрушая старое и лишнее, сея братство и добро. Этот тезис подвергся серьезному испытанию, когда Бабель поступил в Первую Конную армию, назвавшись русским и взяв имя Кирилл Лютов. В качестве корреспондента газеты “Красный кавалерист” он должен был писать статьи и вести летопись казачьего похода во время войны с Польшей в 1920 году.

   Кроме того он вел свой личный дневник, урывками и сжато – не для читателей, не для потомков, просто выплескивая душу. Мы хотим привести несколько отрывков из него. Общий фон: тесня поляков, красные казаки проходят через Западную Украину, через еврейские местечки, и Бабель на тачанке несется среди них…

   “Пишу дневник. Есть лампа. Парк перед окном, проезжает обоз. Никто не ложится спать. Приехала машина.

   Горынь, евреи и старухи у крылечек. Тоща ограблена, в Тоще чисто, Тоща молчит. Чистая работа. Шепотом – все забрали и даже не плачут, специалисты. Горынь, сеть озер и притоков, вечерний свет, здесь был бой под Ровно. Разговоры с евреями, мое родное, они думают, что я русский, и у меня душа раскрывается. Сидим на высоком берегу. Покой и тихие вздохи за спиной. Иду защищать Дувида Ученика. Я им сказал, что у меня мать еврейка.

   Ровно. 6.6.20

   Спал тревожно, несколько часов. Просыпаюсь, солнце, мухи, постель хорошая, еврейские розовые подушки, пух. Солдаты стучат костылями. Снова – дай, хозяйка. Жареное мясо, сахар из граненой стопочки, сидят развалясь, чубы свисают, одеты по-походному, красные штаны, папахи, обрубки ног висят молодцевато. У женщин кирпичные лица, бегают, все не спали. Дувид Ученик бледен, в жилетке. Мне -не уезжайте до того, как они здесь. Забирает фура. Солнце, напротив парк, фура ждет, уехали. Конец. Спас.

   В Ровно пыль, пыльное золото расплавленное течет над скучными домишками. Проходит бригада, Зотов в окне, ровенцы, вид казаков, изумительное спокойное, уверенное войско. Еврейские девицы и юноши следят с восхищением, старые евреи смотрят равнодушно. Дать воздух Ровно, что-то раздерганное, неустойчивое, и есть быт и польские вывески. Описать вечер.

   После обеда в Житомир. Белый, не сонный, а подбитый притихший город… Здания синагог, старинная архитектура, как все это берет меня за душу.

   Житомирский погром, устроенный поляками, потом, конечно, казаками.

   После появления наших передовых частей поляки вошли в город на три дня, еврейский погром, резали бороды, это обычно, собрали на рынке 45 евреев, отвели в помещение скотобойни, истязания, резали языки, вопли на всю площадь…Подожгли шесть домов,.. осматриваю, кто спасал – из пулемета, дворнику, на руки которому мать сбросила из горящего окна младенца – прикололи…

   А потом ночь, поезд, разрисованные лозунги коммунизма (контраст с тем, что я видел у старых евреев).

   Даю стирать белье. Пью чай беспрерывно и потею зверски и всматриваюсь в Хастов внимательно, пристально. Ночь на диване. В первый раз со дня выезда разделся. Закрывают все ставни, горит электричество, духота страшная, там спит масса людей, рассказы о грабежах буденновцев, трепет и ужас, за окном фыркают лошади, по Школьной улице обозы, ночь……

   8-12-го тяжелые бои, убит Дундич, убит Щадилов, командир 36-го полка, пало много лошадей, завтра будем знать точно.

   Приказы Буденного об отобрании у нас Ровно, о неимоверной усталости частей, о том, что яростные атаки наших бригад не дают прежних результатов, беспрерывные бои с 27 мая, если не дадут передышки – армия сделается небоеспособной.

   Не рано ли издавать такой приказ? Разумно, будят тыл – Клевань. Похороны 6 или 7 красноармейцев. Поехал за тачанкой. Похоронный марш, на обратном пути с кладбища – походный бравурный марш, процессии не видно. Столяр – бородатый еврей – бегает по местечку, он сколачивает гробы.

   Со мной ходит служка Менаше. Обедаю у Мудрика, старая песня, евреи разграблены, недоумение, ждали советскую власть как избавителей, вдруг крики, нагайки, жиды. Меня обступил целый круг, я им рассказываю о ноте Вильсону, об армиях труда, еврейчики слушают, хитрые и сочувственные улыбки, еврей в белых штанах лечился в сосновом лесу, хочет домой. Евреи сидят на завалинках, девицы и старики, мертво, знойно, пыльно…

   Ночь, сплю на сене рядом с Лениным, латышом, бродят оторвавшиеся кони, выхватывают сено из-под головы.

   Чех набит квитанциями. Забрали четырех лошадей и дали записки в Ровенский уездный комиссариат, забрали фаэтон, дали взамен разломанную тачанку, квитанции три на муку и овес.

   Приходит бригада, красные знамена, мощное спаянное тело, уверенные командиры, опытные, спокойные глаза чубатых бойцов, пыль, тишина, порядок, оркестр, рассасываются по квартирам, комбриг кричит мне – ничего не брать отсюда, здесь наш район. Чех беспокойными глазами следит за мотающимся в отдалении молодым ловким комбригом, вежливо разговаривает со мной, отдает сломанную тачанку, но она рассыпается. Я не проявляю энергии. Идем во второй, в третий дом. Староста указывает, где можно взять. У старика действительно фаэтон, сын жужжит над ухом, сломано, передок плохой, думаю – есть у тебя невеста или едете по воскресеньям в церковь, жарко, лень, жалко, всадники рыщут, так выглядит сначала свобода. Ничего не взял, хотя и мог, плохой из меня буденновец.

   Обратно, вечер, во ржи поймали поляка, как на зверя охотятся, широкие поля, алое солнце, золотой туман, колышутся хлеба, в деревне гонят скот, розовые пыльные дороги, необычайной нежной формы, из краев жемчужных облаков – пламенные языки, оранжевое пламя, телеги поднимают пыль.

   Наши части в полутора верстах от Луцка. Армия готовится к конному наступлению – сосредотачивает силы во Львове, подвозит к Луцку.

   Взяли воззвание Пилсудского – Воины Речи Посполитой. Трогательное воззвание. Могилы наши белеют костьми пяти поколений борцов, наши идеалы, наша Польша, наш светлый дом, ваша родина смотрит на вас, трепещет, наша молодая свобода, еще одно усилие, мы помним о вас, все для вас, солдаты Речи Посполитой.

   Трогательно, грустно, нету железных большевистских доводов – нет посулов, и слова – порядок, идеалы, свободная жизнь. Наша берет!

   Получен приказ из югзапфронта, когда будем идти в Галицию – в первый раз советские войска переступают рубеж, – обращаться с населением хорошо. Мы идем не в завоеванную страну, страна принадлежит галицийским рабочим и крестьянам, и только им, мы идем им помогать установить советскую власть. Приказ важный и разумный, выполнят ли его барахольщики? Нет.

   Выступаем. Трубачи. Сверкает фуражка начдива. Разговор с начдивом о том, что мне нужна лошадь. Едем, леса, пашни жнут, но мало, убого, кое-где по две бабы и два старика. Волынские столетние леса – величественные зеленые дубы и грабы, понятно, почему дуб – царь.

   Едем тропинками с двумя штабными эскадронами, они всегда с начдивом, это отборные войска. Описать убранство их коней, сабли в красном бархате, кривые сабли, жилетки, ковры на седлах. Одеты убого, хотя у каждого по 10 френчей, такой шик, вероятно.

   Пашни, дороги, солнце, созревает пшеница, топчем поля, урожай слабый, хлеба низкорослые, здесь много чешских, немецких и польских колоний. Другие люди, благосостояние, чистота, великолепные сады, объедаем несозревшие яблоки и груши, все хотят на постой к иностранцам, ловлю и себя на этом желании, иностранцы запуганы.

   Еврейское кладбище за Малином, сотни лет, камни повалились, почти все одной формы, овальные сверху, кладбище заросло травой, оно видело Хмельницкого, теперь Буденного, несчастное еврейское население, все повторяется… Прекрасный день. Мое интервью с Константином Карловичем. Что такое наш казак? Пласты: барахольство, удальство, профессионализм, революционность, звериная жестокость. Мы авангард, но чего? Население ждет избавителей, евреи свободы – приезжают кубанцы…

   Командарм вызывает начдива на совещание в Козин. 7 верст. Еду. Пески. Каждый дом остался в сердце. Кучки евреев. Лица, вот гетто, и мы старый народ, измученные, есть еще силы, лавка, пью кофе великолепный, лью бальзам на душу лавочника, прислушивающегося к шуму в лавке. Казаки кричат, ругаются, лезут на полки, несчастная лавка, потный рыжебородый еврей…

   Новое и старое кладбище – местечку 400 лет. Вечер, хожу между строениями, евреи и еврейки читают афиши и прокламации, Польша -собака буржуазии и прочее. Смерть от насекомых и не уносите печей из теплушек. Описать леса.

   За ночь вторая бригада ночным налетом взяла Топоров. Незабываемое утро. Мы мчимся на рысях. Страшное, жуткое местечко, евреи у дверей как трупы, я думаю, что еще с вами будет, черные бороды, согбенные спины, разрушенные дома,., какое-то невыразимое привычное и горячее еврейское горе…Проходит вторая бригада. Чубы, костюмы из ковров, красные кисеты, короткие карабины… Смотр, оркестр, здравствуйте, сыны революции, Апанасенко сияет.

   Надо проникнуть в душу бойца, проникаю, все это ужасно, зверье с принципами.

   После обеда сплю под деревьями – тихий тенистый откос, качели летают перед глазами. Перед глазами – тихие зеленые и желтые холмы, облитые солнцем, и леса, Дубенские леса.

   Перед глазами – жизнь еврейской семьи, приходит мать, какие-то барышни…

   Дубно переходило несколько раз из рук в руки. Наши, кажется, не грабили. И опять все трепещут, и опять унижение без конца, и ненависть к полякам, рвавшим бороды. Муж – будет ли свобода торговли, немножко купить и сейчас же продать, не спекулировать. Я говорю – будет, все идет к лучшему – моя обычная система – в России чудесные дела – экспрессы, бесплатное питание детей, театры, интернационал. Они слушают с наслаждением и недоверием. Я думаю – будет вам небо в алмазах, все перевернет, всех вывернет, в который раз, и жалко.

   Дубенские синагоги. Все разгромлено. Осталось два маленьких притвора, столетия, две маленькие комнатушки, все полно воспоминаний, рядом четыре синагоги, а там выгон, поля и заходящее солнце. Синагоги приземистые старинные зеленые и синие домишки, ха-сидская, внутри – архитектуры никакой. Иду в хасидскую. Пятница. Какие изуродованные фигурки, какие изможденные лица, все воскресло для меня, что было 300 лет, старики бегают по синагоге -воя нет, почему-то все ходят из угла в угол, молитва самая непринужденная. Вероятно, здесь скопились самые отвратительные на вид евреи Дубно. Я молюсь, вернее, почти молюсь и думаю о Гершеле, вот как бы описать. Тихий вечер в синагоге, это всегда неотразимо на меня действует, четыре синагожки рядом. Религия? Никаких украшений в здании, все бело и гладко до аскетизма, все бесплотно, бескровно, до чудовищных размеров, для того, чтобы уловить, нужно иметь душу еврея. А в чем душа заключается? Неужто именно в наше столетие они погибают?

   Из Кривих с Прищепой еду в Лешнов на Демидовку. Душа Прищепы – безграмотный мальчик, коммунист, родителей убили кадеты, рассказывает, как собирал свое имущество по станице. Декоративен, башлык, прост как трава, будет барахольщик, презирает Грищука за то, что тот не любит и не понимает лошадей. Едем через Хорупань, Смордву и Демидовку. Запомнить картину – обозы, всадники, полуразрушенные деревни, поля и леса, дубы, изредка раненые и моя тачанка.

   Берестечко. Теперь вечер, 8. Только что зажглись лампы в местечке. В соседней комнате панихида. Много евреев, заунывные родные напевы, покачиваются, сидят по скамьям, две свечи, неугасимая лампочка на подоконнике. Панихида по внучке хозяина, умершей от испуга после грабежей. Мать плачет, под молитву, рассказывает мне, мы стоим у стола, горе молотит меня вот уже два месяца. Мать показывает карточку, истертую от слез, и все говорят – красавица необычайная…

   Главные раздоры – сегодня суббота. Прищепа заставляет жарить картошку, а завтра пост, 9 Аба, и я молчу, потому что я русский. Зубной врач, бледная от гордости и чувства собственного достоинства, заявляет, что никто не будет копать картошки, потому что праздник.

   Долго мною сдерживаемый Прищепа прорывается – жиды, мать, весь арсенал, они все, ненавидя нас и меня, копают картошку.

   Мать ломает руки – развели огонь в субботу, кругом брань. Здесь был Буденный и уехал. Спор между еврейским юношей и Прищепой. Юноша в очках, черноволос, нервен, алые воспаленные веки, неправильная русская речь. Он верит в Бога, Бог – это идеал, который мы носим в нашей душе, у каждого человека в душе есть свой Бог, поступаешь дурно – Бог скорбит, эти глупости высказываются восторженно и с болью. Прищепа оскорбительно глуп, он разговаривает о религии в древности, путает христианство с язычеством, главное – в древности была коммуна, конечно, плетет без толку…

   Мы едим как волы, жареный картофель и по 5 стаканов кофе. Потеем, все нам подносят, все это ужасно, я рассказываю небылицы о большевизме, расцвет, экспрессы, московская мануфактура, университеты, бесплатное питание, ревельская делегация, венец – рассказ о китайцах, и я увлекаю всех этих замученных людей. 9 Аба. Старуха рыдает, сидя на полу, сын ее, который обожает свою мать и говорит, что верит в Бога для того, чтобы сделать ей приятное, приятным тенорком поет и объясняет историю разрушения храма. Страшные слова пророков – “едят кал, девушки обесчещены, мужья убиты.” Израиль подбит, гневные и тоскующие слова. Коптит лампочка, воет старуха, мелодично поет юноша, девушки в белых чулках, за окном Демидовка, ночь, казаки, все как тогда, когда разрушали храм. Иду спать на дворе, вонючем и мокром.

   Шоссе, проволока, вырубленные леса и уныние, уныние без конца. Есть нечего, надеяться не на что, война, все одинаково плохи, одинаково чужие, враждебные, дикие, была тихая и, главное, исполненная традиций жизнь.

   Буденновцы на улицах. В магазинах – только ситро, открыты еще парикмахерские. На базаре у мегер – морковь, все время идет дождь, беспрерывный, пронзительный, удушающий. Нестерпимая тоска, люди и души убиты.

   В штабе – красные штаны, самоуверенность, важничают мелкие душонки, масса молодых людей, среди них и евреи, состоят в личном распоряжении командарма и заботятся о пище.

   Нельзя забыть Броды и эти жалкие фигуры, и парикмахеров,

   и евреев, пришедших с того света, и казаков на улицах.

   Здесь вчера были казаки есаула Яковлева. (Сражались на стороне поляков. – Ред.). Погром. Семья Давида Зиса, в квартирах, голый, едва дышащий старик пророк, зарубленная старуха, ребенок с отрубленными пальцами, многие еще дышат, смрадный запах крови, все перевернуто, хаос, мать над зарубленным сыном, старуха, свернувшаяся калачиком, 4 человека в одной хижине, грязь, кровь под черной бородой, так в крови и лежат. Евреи на площади, измученный еврей, показывающий мне все, его сменяет высокий еврей. Раввин спрятался, у него все разворочено, до вечера не вылез из норы. Убито человек 15 -Хусид Ицка Галер – 70 лет, Давид Зис – прислужник в синагоге – 45 лет, жена и дочь – 15 лет.

   Вечером – у хозяев, казенный дом, суббота вечером, не хотели варить, до тех пор пока не прошла суббота.

   Ищу сестер, Суслов смеется. Еврейка докторша.

   Мы в странном старинном доме, когда-то здесь все было – масло, молоко.

   Ночью – обход местечка. Какая мощная и прелестная жизнь нации здесь была. Судьба еврейства.

   Луна, за дверьми, их жизнь ночью. Вой за стенами. Будут убирать. Испуг и ужас населения. Главное – наши ходят равнодушно и пограбливают где можно, сдирают с изрубленных.

   Ненависть одинаковая, казаки те же, жестокость та же, армии разные, какая ерунда. Жизнь местечек. Спасения нет…

   Тяжкая, беспокойная ночь.

   Интервью с Апанасенко. Это очень интересно… Его тупое, страшное лицо, крепкая, сбитая фигура… Ненависть Апанасенки к богатым, к интеллигентам, неугасимая ненависть… Это не марксистская революция, это казацкий бунт, который хочет все выиграть и ничего не потерять.

   29.8.20. Комаров, Лабуне, Пневск.

   Выезд из Комарова. Ночью наши грабили, в синагоге выбросили свитки Торы и забрали бархатные мешки для седел. Ординарец военкома рассматривает тфилин, хочет забрать ремешки. Евреи угодливо улыбаются. Это – религия. Все с жадностью смотрят на недобранное, ворошат кости и развалины. Они пришли для того, чтобы заработать.

   У нас хромает артснабжение, втягиваюсь в штабную работу – гнусная работа убийства. Вот заслуга коммунизма – нет хоть проповеди вражды к врагам, только, впрочем, к польским солдатам.

   Привезли пленных, одного совершенно здорового ранил двумя выстрелами без всякой причины красноармеец. Поляк корчится и стонет, ему подкладывают подушку.

   История – как польский полк четыре раза клал оружие и защищался вновь, когда его начинали рубить.

   Пленные все раздеты. У командира эскадрона через седло перекинуты штаны. Шеко заставляет отдать. Пленных одевают, ничего не одели. Офицерская фуражка. “Их было девять”. Вокруг них грязные слова. Хотят убить. Лысый хромающий еврей в кальсонах, не поспевающий за лошадью, страшное лицо, наверное, офицер, надоедает всем, не может идти, все они в животном страхе, жалкие, несчастные люди, польские пролетарии, другой поляк – статный, спокойный, с бачками, в вязаной фуфайке, держит себя с достоинством, все допытываются – не офицер ли. Их хотят рубить. Над евреем собирается гроза. Неистовый путиловский рабочий, рубать их всех надо, гадов, еврей прыгает за нами, мы тащим с собой пленных все время, потом отдаем на ответственность конвоиров. Что с ними будет. Ярость путиловского рабочего, пена брызжет, шашка, порубаю гадов и отвечать не буду.”

   Странная мысль пришла мне в голову: чтобы дневник Бабеля прокомментировали мои ученики, ребята из религиозной школы в Иерусалиме. Это пареньки лет четырнадцати, приехавшие в Израиль с Украины и из других советских мест. Может, правнуки тех евреев, мимо которых проносился в потоке казаков несчастный еврейский коммунист Ицхак Бабель на своей тачанке…

   На три вопроса нужно было ответить мальчишкам:

  1. Почему в своем дневнике Бабель иногда называет евреев “мертвецами”?
  2. Как Бабель воспринимает буденновцев?
  3. Какой внутренний конфликт видится в его записках? И вот что они думают.

   Илья Сивакс:

   “Независимо от тех сил, которые захватят город, еврейскому населению всегда будет плохо. Как казаки, так и поляки при захвате города бьют, грабят и даже убивают. “Мертвецы” звучит как упрек евреям за то, что они не пытаются как-то этому противостоять или хотя бы бежать из города, хотя это тоже не всегда поможет…”

   Давид Черкасский:

   “Возможно, внутренний конфликт был в том, что Бабель задавал себе вопрос: “А что он делает среди них, что его заставляет служить среди буденновцев?”. Может, эта служба не стоила этих реально увиденных рассказов о жестоком времени и строе.”

   Ави Гринберг:

   “Каждый воевал за какую-то цель, но все они при этом делали один поступок: воровали и наживались на других”.

   Гена Шнайдер:

   “Бабель одновременно стремился жить и как коммунист, и как еврей. Он одновременно презирает евреев и переживает за них”.

   Веня Коль:

   “Бабель называет так евреев, потому что видит, какие они все затравленные, особенно казаками. Он пишет, что иудаизм устарел, а новое – это коммунизм.

   Конфликт в том, что, сам будучи евреем, Бабель хочет быть коммунистом и породниться с буденновцами и одновременно ходит в синагогу молиться”.

   Саша Тасищер:

   “Бабель представляет казаков с разных сторон. Он считает их профессиональными солдатами, они очень заботятся о своих лошадях. Но им совершенно наплевать на людей.”

   Дима Эйстрах:

   “Я воспринимаю дневник Бабеля как описание чувств человека, в первый раз столкнувшегося с религиозными евреями и с той ненавистью, с которой казаки относятся к этому никому не мешающему еврейскому народу”.

   Арон Файнгольд:

   “Я чувствую гордость и скорбь за евреев. Немного восхищаюсь Бабелем, что у него хватает смелости о них писать, и его очень роднит к ним. Но также немного осуждаю его -ведь он среди тех, кто на них нападает, и по каким-то причинам находится там и не оставляет армию”.

   Моше Голенберг:

   “Мне кажется, что Бабель считает казаков за муравьев. Бегают, суетятся непонятно для чего. Их сердце занято жадностью, злобой, зверством. Если вчитаться и представить все происходящее, то перед глазами встанет вся история с объективной стороны”.

   Дима Гольдин:

   “Бабель – революционер. Он оторвался от традиционного еврейства, он живет вместе с казаками, но у него появляется ностальгия по еврейскому образу жизни, по еврейской семье. Он не упускает случая зайти в синагогу и ощутить себя на миг евреем. Краткость и быстрая смена событий ничуть не портят дневник, а, наоборот, рождают в сознании четкую картину происходящего”.

   Саша Яковис:

   “Внутренний конфликт у Бабеля – это конфликт между душой и телом, между сердцем и глазами, религией и естеством. Душа его тянется, но тело не может. В сердце горит: “Да, да, есть Всевышний, приблизься, а глаза видят ужасы происходящего и отдаляются от сердца. И он живет без сердца. Он общался с казаками в момент, когда он не слышит сердца, точней, не слушает его”.

   Иудаизм идет из сердца, и если человек не умеет слушать сердце, он живет без религии, что губит и опустошает его. Прозу Бабеля нужно слушать не просто ушами. Надо, немножко используя фантазию, проникнуть в фразы, поставить себя на его место. И тогда эта проза прочувствуется до мелочей.

   Мертвецами, я думаю, он называет евреев из зависти, которую он не испытывал в открытую, а она давила изнутри, порожденная сердцем, еврейским сердцем”.

   К тому, что написали мои мудрые ученики, мне добавить почти нечего. Кроме одного: в то время еврейский коммунист был готов терпеть все эти муки и еще большие, лишь бы не возвращаться в еврейство, не надевать на себя ярмо Небес.

   Этим он обрекал себя на постоянную войну с собственной душой. Саше Яковису, автору последнего сочинения, я поставил сто баллов.