Автор Эзра Ховкин

   О РАВЕНСТВЕ И БРАТСТВЕ

   Вот отрывок из книги “Тания”, которую написал Ребе Шнеур-Залман, первый глава хасидов ХАБАДа. В ней идет речь о ценностях, которые коммунисты искали очень долго – и не нашли.

   “Когда тело еврея в его собственных глазах значит мало, а вся радость его – это радость души, только тогда может прийти человек к выполнению заповеди “Люби ближнего, как самого себя”…

   Все еврейские души между собой связаны, и один Отец у них, и поэтому называются все евреи братьями, причем в буквальном смысле слова. Ведь корень их душ – в Сущности Всевышнего, и только тела разделены.

   Но тот, кто считает тело главной вещью, а душу – второстепенной, никогда не достигнет истинной любви к другому еврею…”

   МОХОВАЯ 22, У ОКОШКА

   Дальнейшее повествование разломано на куски человеческой болью, слезами и тревогой. Мы складываем его из нескольких фрагментов.

   Первый.

   Женихом средней дочери Ребе, Хаи-Муси, стал родственник семьи из Екатеринослава Менахем-Мендл Шнеерсон. Сейчас его имя, имя главы ХАБАДа, знает весь мир. Тогда это был симпатичный и скромный молодой человек, о необычайной душевной силе которого догадывались немногие. Пока шел обыск в квартире, Хая-Муся подошла к окну. Вдруг она увидела, что Менахем-Мендл, ее жених, приближается к дому. Окошко было распахнуто – весна. Девушка крикнула:

   – Шнеерсон, к нам гости пришли!

   Он сразу понял и пошел в другом направлении. Преемник Ребе Йосефа-Ицхака (кто мог это ведать тогда!) первым узнал о его аресте и немедленно начал действовать.

   Второй.

   Жених Хаи-Муси идет по пушкинским мостовым среди увенчанных ночной красотой зданий. Внутренние часы, где каждая минута из золота, подсказывают направление и ритм. Пройдет совсем немного времени, и неуклюжая колесница ГПУ покатится дальше, к “сообщникам” лидера ХАБАДа. Необходимо опередить и предупредить.

   Плохо, что из-за позднего времени ворота многих домов закрыты. Надо будить дворников, а те обычно готовы делиться впечатлениями с милицией. Именно это происходит, когда Менахем-Мендл стучится к секретарю Ребе, Хаиму Либерману. Подчиняясь интуиции, он не заходит внутрь, а все, что нужно – несколько фраз – говорит через окно. Секретарь бросается к печке. Туда летят списки хабадских посланников в разных городах Союза, переписка Ребе и другие документы, из которых советская власть лепит сценарии судов и расстрелов. Пепел еще не остыл, как в дверь задубасили. Вбежали агенты ГПУ и сразу к печке. Один бросил другому: “Успел сжечь!”

   Потом они пошли к хозяину квартиры:

   – Дворник сказал, что у тебя ночью были гости. Кто?

   – Никто. Какой-то пьяный стучал в окошко…

   Третий.

   Среди многих вещей, волновавших Ребе в заключении, была и такая: что станет с бесценным собранием хабадских рукописей, наследством его предков?

   Впоследствии Ребе вспоминал:

   “Слезы лились у меня по щекам, щемило сердце и я дрожал всем телом. Может, не дай Б-г, они уже добрались до рукописей? Возможно ли?… Неужели зеница ока, эти святые рукописи, тоже попадут в тюрьму?”

   Его будущий зять, не зная усталости, продолжал кружить по городу. Ему удалось разнести все рукописи по конспиративным квартирам, о существовании которых знали считанные люди. ГПУ до них не добралось.

   ТЕМНЫЙ КОРИДОР

   Лошади стали, цокнув копытами о мостовую. Станция назначения, Шпалерка. Нахмансон и Лулов, желая поскорей поставить последнюю точку в “операции”, бросились к тяжелым окованным дверям и застучали. Наконец приоткрылось зарешеченное окошко. Внуки хасидские, торопясь, объясняют что-то дежурному, но тот от недосыпа хамит, не желает отпирать ворота перед важным арестованным…

   Захлопнулось окошко. Чекисты, как нищие на паперти, толкутся у неприступных тюремных ворот. Лулов раздраженно восклицает:

   – Мы не успеваем! Обо всем договорились, а он, поди ты, завалился спать! Надо будет сообщить об этом – тогда, небось, проснется или наоборот, уснет навеки!…

   Мысль о спасительной и очищающей силе расстрела крепко засела в его бедном перекошенном сознании. Нахмансон молчит, опираясь одной рукой о ворота, а другой вытирая выступивший от волнения пот. План ареста и окрик волевого морячка, ставшего начальником, заменили ему уроки Мишны и меламеда с линейкой, которой тот стучал по макушке за нерадивость. А возможно, дело еще круче: Москва интересуется, Москва торопит…

   И дождался чекист, распахнула Шпалерка двери. Конвойные построились, встали по обе стороны от ворот. Первым выводят иностранца. Потом Лулов обращается к Ребе:

   – Потрудитесь подняться… Уж теперь, желаете вы того или нет, я понесу ваши пожитки. Теперь вы у нас и будете подчиняться любым моим распоряжениям!

   – Велика победа, – пожал плечами Ребе.

   Они пересекли прямоугольный безлюдный двор, стали подниматься по лестнице с этажа на этаж. Ребе напоминает Нахмансону об обещании предоставить ему возможность надеть тфилин и помолиться. Тот вскипает:

   – Претензии?.. Опять?! Просто неслыханно! Вы до сих пор не поняли – вы теперь арестант! Ничего, скоро разберетесь в ситуации и перестанете требовать подобный вздор… Забудьте, что вы уважаемый всеми мракобесами раввин Шнеерсон! Теперь вы – как все и понесете наказание по всей строгости революционного закона! Сами знаете, сколько натворили против рабочего класса…

   Ребе молчит, только смотрит. Это взгляд Нахмансону неприятен, но остановиться он не может, заклинило:

   – Ну что, бывший потомственный и почетный гражданин, как вам нравится салон Шпалерки? Могу поспорить, скоро вы забудете все свое высокомерие! Там, в нашем кабинете, заговорите по-другому, ответите на все, что спросят…

   Он пытается спеть песню победителя. А Ребе, не обращая внимания,

   – о своем, о том, что его действительно волнует:

   – Вы дали честное слово работника ГПУ, что я смогу молиться, когда захочу. Оказывается, это не так. Что же мешало вам еще у меня дома сказать всю правду?

   Чекист поражен пугающей наивностью этого немолодого и неглупого, наверное, человека, контрреволюционного до мозга костей. Он лишь бурчит: “Скоро поймете, где находитесь”. И сдает Ребе конвоиру, торопясь, быть может, на новый арест.

   Конвоир тоже спешит. Он доводит Ребе до коридора и велит идти в конец. Там раскрыта дверь, там ему помогут заполнить анкету. Коридор длинный, темный, двухметровой ширины. По обе стороны – наглухо закрытые двери. Каждые десять шагов – ниша, где мерцает слабый огонек. Вдоль коридора стоят неподвижно тюремщики – в черных шинелях с красными петлицами и околышами, с винтовками и казачьими шашками. Они не шевелятся, только провожают арестанта глазами.

   Ребе медленно идет. Он не наивен, как Нахмансону показалось сгоряча. Он – там, то есть целен и чист. Это свойство, тмимут, он воспитывал в своей душе долгие годы, и не Шпалерке с ее наивными ужасами лишить его этой цельности. Руководитель ешивы “Томхей тмимим” много лет учил своих учеников видеть мир в его истоке, в его связи с Творцом. Или еще проще: видеть руку Творца в любом повороте своей и чужой судьбы.

   И вот послано ему испытание, которое называется Шпалерка… Как поется в хабадской песне:

   Треба, треба знаты, Як гуляты…

   Нахмансон верит в электричество и пролетарскую диктатуру. Они спасут всех, даже аборигенов в Австралии. Ребе Йосеф-Ицхак воспитан, взращен, вскормлен на хасидуте и Кабале. Он знает, что есть макиф де-клипа – Б-жественный свет, попавший в плен к нечистой стороне этого мира. Оживленная им, нечистота ползет, вздымается, подчиняя себе волю многих, очаровывая простаков. На другом языке это называется “триумфальное шествие советской власти” или, как писал поэт Илья Сельвинский, ‘*мед коммунистических идей”. Через полвека легко над этим смеяться… Но ведь вспомним: генералы царские шли служить большевикам, убежденный монархист Шульгин признал, что “краснопузым” удалось создать мощную империю, и, стало быть, в чем-то они правы. Булгаков для них, отплевываясь, пьесы писал… В общем, кланялись.

   Ребе знает, что диалог здесь невозможен, что выход лишь один: не признавать никого, кроме Б-га. И нужно делать это мит а штурм – громко, публично. Тогда тьма клещи свои призрачные разожмет.

   Он воспитан, взращен, вскормлен на убеждении, что еврейская душа бездонна, кор’ень ее – во Всемогущем, и, значит, она способна подчинять себе пространство и время. Надо только раскрыть эту бездонность. Всего лишь…

   Ребе продолжает идти по темному длинному коридору. Он совсем не полон богатырской отваги. Его переживания – это переживания любого интеллигентного человека, которого “взяли” ночью, вырвали из семьи и будут судить не за проступки, а за то, что он не с революцией, брезгает окунуться в ее грязную волну.

   Ребе вспоминает:

   “Глубоко задумавшись, я, по-видимому машинально, свернул в другой, еще более длинный коридор… Этот не был похож на предыдущий.

   Он был обычным, учрежденческим, с множеством окон и без охраны. Светлые, выбеленные известкой стены, длинные скамейки под окнами, напротив – кабинеты, на дверях номера и таблички, заполненные мелким каллиграфическим почерком. Но мне не до надписей на дверях. Я потрясен разницей между давящей темнотой первого коридора с вооруженной охраной и светом этого помещения. Даже зашагал более широко и уверенно. Никто не шел за мной или навстречу, никто ни о чем не спрашивал. Я догадался, что ошибся дорогой: нужно было идти в ту самую дверь, а я ушел неизвестно куда. Интересно, поставят ли мне это в вину? Вполне возможно, я забрался туда, где арестованным запрещено появляться. Тогда к моим “грехам” добавится новое обвинение: изучение с подозрительной целью коридоров и проходов Шпалерки.

   Но не спешу возвращаться – попал-то я сюда неумышленно. Была на то, следовательно, воля Провидения. Ребе Баал-Шем-Тов – светлой памяти – говорил, что дуновение ветра только по воле Провидения переносит с места на место листок дерева или травинку. А разве мое появление здесь менее предопределено?

   Присаживаюсь на длинную скамейку отдохнуть. И спохватываюсь. Со мной нет вещей, как же это я раньше не заметил? Где они? Начинаю перебирать в памяти и вспоминаю – это произошло тогда, когда я расстался с Нахмансоном и Дуловым и перешел в руки охраны зловещего коридора. Тогда мне было не до саквояжа… Скорее всего, Лулов передаст его в канцелярию, но если даже он остался у коридорного стража – тоже не страшно. Надо полагать, в тюрьме мои вещи не пропадут…

   Но мысли уносят меня из тюрьмы, возвращают домой. Что делается там сейчас?

   Это и гнетет меня. Хорошо зная склад характера, психику и привычки каждого, легко могу их себе представить. Мою бедную маму. Бледное и несчастное лицо жены – только безмолвный вздох, без единого слова. Смятение растерянных дочерей. Хлопотливую озабоченность зятя. А что с Менахемом-Мендлом, моим будущим зятем? Не попался ли он в их руки?

   Буквально вижу, как расходится горькая весть среди друзей-единомышленников. Эти картины пробегают отчетливо, словно наяву, и меня обжигает сознание, что я бессилен хоть чем-то облегчить страдания близких. Чувство своей беспомощности так мучительно и тяжело, что невольные слезы текут по щекам. Жгучие, горькие слезы…

   “Прекрати об этом!” – говорю себе решительно и – словно блеск молнии освещает мои мысли: “А как же Б-г?! Кто сделал, кто сотворил все это? Ведь все от Б-га!.. Да, я – сын, я – муж, я – отец и тесть, я люблю и любим. Они зависят от меня, но и я завишу от Того, чьим словом сотворен мир. Я сделал все, что мог, что было в моих силах. Теперь остается ждать предрешенного Его волей…” Оцепенение уходит, я несколько приободряюсь, какой-то внутренний подъем вдруг подхватывает меня, унося высоко-высоко от материального грубого мира, заполняя сердце чистой верой.

   Ощущаю прилив свежих сил. Прежние мои мысли текут по новому, более спокойному руслу, приобретают последовательность. Достаю папиросу, закуриваю, пытаюсь продумать предстоящий допрос и твердо решаю: буду категорически стоять на своем и говорить с ними без тени страха. Это решение окончательно ободряет меня и освобождает настолько, что чувствую себя словно в саду на прогулке, даже начинаю подмечать окружающее. Вот сверкнул, отразившись в грани стекла, луч восходящего солнца…

   С этим чувством свободы привстаю, чтобы вернуться в таинственный кабинет… Но опять останавливает мысль – зачем спешить? Туда опоздать невозможно. Лучше еще и еще раз переосмыслить происходящее, поскольку – слава Б-гу! – я уже полностью вернулся к своему обычному спокойствию…

   Внезапно до меня донесся рев из кабинета напротив. Но это не был душераздирающий крик несчастного арестанта, а рыкающий смех самоуверенных и всем довольных людей. Несколько минут спустя дверь кабинета отворилась, и в дверном проеме появились трое. Вид постороннего человека, спокойно раскуривающего папиросу, привел их в замешательство, и они застыли на месте, сверля меня испытующими взглядами.

   Мне стало не по себе. “Сейчас выяснится, подумалось, провинность или нет мое самовольное появление в этом коридоре”. Но внешне остаюсь невозмутимом.

   Они изучающе рассматривали меня некоторое время, затем, не говоря ни слова, направились к той самой, уже неоднократно упомянутой, широко распахнутой двери. Немного погодя один из них вернулся и зашел в какой-то кабинет. Не было у меня сомнений: он отправился выяснять, откуда я взялся и куда меня следует направить.

   Предположения оправдались. Выйдя из кабинета, он сразу же подошел ко мне.

   – Что вы здесь делаете? – спросил он строго. – Кого-нибудь ждете?

   – Я жду свои молитвенные принадлежности, – ответил я как можно спокойнее. – Тот, кто привел меня сюда, заверил, что мне не помешают молиться…

   Моя хладнокровная уверенность поразила его настолько, что он ничего не ответил. Только стоял неподвижно, изучая меня с головы до ног. Был он молод, не старше двадцати пяти лет, что-то неуловимо знакомое в облике почти не оставляло сомнений – он родом из Витебской, Смоленской либо Могилевской губерний и наверняка не еврей, а русский. Его глаза, как это бывает обычно у простых крестьян, ничуть не скрывали обуревавших его чувств.

   Мы молчали и пристально смотрели друг на друга. Потом я достал папиросу, он вынул свои, поспешно поднес мне горящую спичку и присел на скамейку рядом.

   Теперь я был уверен: мое самовольное появление в этом коридоре не было нарушением тюремного порядка.

   – Всего лишь половина четвертого, – пробормотал как бы про себя парень, – а сколько уже привезли. Большими партиями нынче везут, братва работает изо всех сил. Я и сам на четыре часа сегодня норму переработал… – и, наконец, обратился ко мне:

   – А вы сами откуда родом будете?

   – Из маленького городка. Вы, должно быть, и не слышали – Любавичи… Это между магистралями Витебск-Смоленск и Орша-Смоленск. По одной – станция Рудня, по другой – Красное, а между ними…

   – Любавичи… – протянул парень. – Ну, как не знать. Знакомо мне, хорошо знакомо. Я там еще ребенком бывал. И не такой уж он маленький… Там был большой базар, правильно? И два молитвенных дома, -и задумчиво спросил:

   – А Гусин знаете?

   – А как же, – ответил я. – У меня там было много знакомых. И на станции Гусин, и в окрестных деревнях. Евреев, конечно…

   – А в Любавичах, – продолжал мой собеседник, видимо, тоже отдавшись воспоминаниям, – как сейчас помню, в большом дворе, близко к базару, цадик жил. А на дворе был колодец с хорошей водой. Бывало, как приезжаем с отцом в Любавичи на рынок, обязательно бегу туда напиться. И лошадей туда водили на водопой.

   – Да, да, – сказал я, и сердце радостно забилось от нахлынувших чувств. Помолчав, я поднялся.

   – Думаю, мне пора в канцелярию…

   – Угу, – кивнул он в ответ. – Да я и провожу вас, покажу, к кому обращаться… Вы, чай, не были еще здесь и не знаете, чего там делать положено.

   – Вы правы. Откуда мне знать!

   – Там сидят секретарши, – объяснил он неторопливо, – они вас будут спрашивать и записывать. А как ответите на анкету, пойдете в комнату на обыск. Там у вас все лишнее отберут: ну, деньги там, часы и прочее. А уж потом конвоир отведет вас к корпусному, где будете в камере сидеть…

   Я слушал его и особо радовался милости Б-жьей: Всевышний поддержал и укрепил мое сердце настолько, что услышанное не вызвало даже тени страха или тревоги. Действительно, я уже начал привыкать к своему новому положению. Надеюсь, и в дальнейшем, с Б-жьей помощью, смогу держать себя с достоинством, не позволю растоптать имя еврея. И буду стоять на своем, невзирая ни на какие козни нахмансонов и луловых.

   – Через какой коридор, – вдруг спросил мой собеседник, – вас привели сюда?

   – Через тот, – показал я рукой. – Но я устал от хождений по лестницам и увидел эти скамейки. Вот и присел отдохнуть.

   – Этим коридором?!.. – он сердито и недоуменно уставился на меня. – Да кто вы такой на самом деле? Откуда вы и как давно в Ленинграде?

   – Я раввин Шнеерсон из Любавичей. В 1915 году мы бежали от немцев и эвакуировались в Ростов-на-Дону, где и прожили до 1924 года. А в мае 1924 переехали в Ленинград.

   – Не могу понять, – продолжал допытываться парень, – почему вас все-таки повели по этому коридору? – и закидал меня градом вопросов:

   – Где вас задержали? Наверное, в компании контрреволюционеров? Кого арестовали вместе с вами? Или, может быть, у вас нашли антисоветские материалы и прокламации?!.. А кто вас сюда доставил?

   – Меня арестовали в моей квартире – на Моховой улице, в доме 22, квартира 12. Никого из посторонних не было дома, только моя семья. Никаких прокламаций я в глаза не видел и, следовательно, их не могли найти при обыске. А привели меня сюда ваши сотрудники Нахмансон и Лулов.

   – Черт побери! – выругался он. – Ничего не понимаю. Отчего же через тот коридор? Разве ж вы предатель?! – он почесал затылок. – Или и этим коридором начали все пользоваться?

   – Нет, тут что-то не так, – он посмотрел на меня чрезвычайно внимательно. – Наверное, вы что-то натворили такое… зазря через этот коридор не ведут. Скажи, земляк, правду, а то хуже будет…

   – Мне нечего больше добавить, и я сказал всю правду: Нахмансон и Лулов довели меня до входа в этот коридор, что-то сказали часовому и ушли, а часовой указал мне на раскрытую дверь и велел туда идти. Но, как я вам уже говорил, я очень устал и, увидев эти скамейки, присел отдохнуть. Вот и вся правда.

   – Нет, земляк, – не унимался мой собеседник, – тут неправда. Что-то здесь неладное, говорю. Врешь, земляк, а за это карцер, лишние два-три месяца получишь, если не больше. Жаль тебя, но что-то ты натворил. Лучше по-хорошему признайся…

   – Химка, – заорал кто-то невидимый за кабинетной дверью,- чего заболтался? Ходи сюда скорей! Чего застрял?

   – Сейчас, погоди, скоро приду, мне в контору надо, – Химка еще раз внимательно оглядел меня. – Нет, надобно все-таки узнать, в чем тут дело…

   Только теперь – по удивлению Химки – я сообразил, в чем дело: тот темный коридор, куда направил меня Нахмансон, был специальный путь для особо опасных преступников. Сам факт, что меня привели именно этим коридором, указывал на особую тяжесть моей вины.

   Ничуть не взволнованный этим открытием, я направился к широко раскрытой двери.

(Продолжение следует)